Владимир Парошин. Старый двор
В памяти осталось светлое лицо Софьи Андреевны. Ее младший сын Саша был моим товарищем по двору. С шести лет я стучал в их дверь на третьем этаже и хотел, чтобы ее открыла Софья Андреевна, потому что, глядя на меня, она всегда улыбалась. Тихой, спокойной, едва намеченной уголками рта улыбкой, осветленной высоким лбом с тоненькими морщинками. Даже когда мы с Саней вытворяли очередную проказу, ее глаза наполнялись не более чем огорчением. Гневом сверкали глаза их папы, уж и не помню его имени, который намеревался направить Саню по своим стезям силы и власти, но чадо училось так, что хуже некуда, и никаких способностей к повиновению не проявляло. Пришлось папе, несмотря на могущественные связи, отказаться от намерения дать сыну высшее образование. Когда, окончив школу, Александр захотел пойти водителем в контору, где работал отец, то получил его жесткий отказ со словами: «Не позорь меня! Меня всю жизнь возили. А теперь мой сын будет кого-то возить? Никогда!» Потыкавшись, помыкавшись, заблудший сын оказался в далекой Одессе, где устроился водителем грузовика.
Моя семья жила в двухэтажном доме без удобств. Увы, дом пошел под снос. Это я сейчас пишу «увы», а тогда мы все радовались: заживем, как люди, – с ванной и белой керамической вазой, снабженной водяным бачком. Так и живем до сих пор – бачок есть, а родины нет. 30 лет прошло с того времени, как битый кирпич толстенных стен на мусор вывезли, а я так и не могу зайти в тот двор. На машине мимо еду – голову ворочу. Сердце превращается в «дiвоче серденько» – на части рвется, и слезы из трещин сочатся. Где широкая лестница с перилами толщиной в бедро, отполированными сотней детских штанов? Где кухня размером с выставочный зал? Где дровяная печь, которую мама, вытопив, застилала одеялом, а потом усаживалась сверху, подогнув под себя ноги, с книгой в руках? Где застекленная веранда, по которой на самокате из доски о двух подшипниках с Саней катались? Где комнаты, в которых от пола до потолка – как от земли до неба? Яблони где – антоновка и белый налив? Где соседи, у которых я все время подворовывал малосольные огурцы из открытых банок, стоящих в коридоре? Да и вообще живы ли они?
У нас между семьями были отношения теплого взаимного участия и в радости, и в горе. На три семьи – три радио и один телевизор. Да я от тоски стенаю, когда понимаю, что никогда больше не увижу дерьмовозку с громадным резиновым шлангом, въезжающую во двор через деревянные багряные ворота, чтобы очистить замечательный раздельный трехместный толчок, в котором легко и просторно птицей сиделось. Дворника в фартуке у ворот помню. Где его могила? Ничего не осталось, кроме памяти, да и то до тех пор, пока голова моя, грешная, на моих раменах качается.
Нам дали две квартиры. Мы с мамой уехали в новую, далеко от нашего двора. А прабабушка с бабушкой решительно не захотели от него отрываться и обменяли свою на жилье с кривым потолком в убогой хрущевке – как раз над квартирой, где жила Софья Андреевна. Четвертый этаж! А им на двоих – 180 лет. Но это был единственный вариант, чтобы остаться возле двора, в котором прожита жизнь. Соучастники по обмену бесконечно радовались подвалившей им удаче.
Все мои родные женщины – прабабушка Мария, бабушка Клавдия, мама Валентина – перед последней жизненной чертой падали и ломали шейки своих бедренных костей. За прабабушкой ухаживала бабушка. Обтирала ее, переворачивала, читала вслух Евангелие. Помню, как прабабушка как-то заплакала от боли и слезно попросила бабушку: «Клавуся, поцелуй меня». Бабушка нагнулась к ней с поцелуем, и та, как младенец, обвила ее шею руками.
Когда сама бабушка поломалась, то первые три часа «скорую помощь» не вызывала, хотя телефон у нее был под рукой. Она в свои 85, будучи полной женщиной, ползла потихоньку с телефоном в руках через всю комнату к креслу, на котором лежал халат. Хотела укрыть ноги: было бы стыдно, если среди приехавших врачей оказались бы мужчины.
Мама упала на улице. По вызову прохожих приехала «скорая». Врачу сразу же сказала, что сломала шейку бедренной кости. Тот спросил маму, откуда она знает. Ответила, что знает.
Когда умирала прабабушка в свои 102 года, бабушка позвонила мне и попросила прийти. Сказала, что прабабушка зовет: «Где Женечка?» Пришел я уже к мертвому телу. Бабушка спрашивала меня без всякого укора, с одним только сожалением, даже с какой-то неловкостью, будто она виновата: «Что же ты, Женечка, раньше не пришел?» Отвечал: «Да занят был, работа». Что я мог еще ответить? А она: «Не переживай, Женечка, бабушка, молясь, тихонько отошла». От моей работы до их квартиры было 300 метров.
Когда бабушка умирала, позвонила мама, бывшая в последние дни рядом с ней: «Бабушка спрашивает: “Где Женечка?” Приди скорее, сынок». «Сейчас, – говорю, – дела закончу и сразу приду». Пришел опять к уже мертвому телу. От моей работы до их квартиры – те же 300 метров. Мама утешала, чуть ли не радостно говорила: «Не волнуйся, бабушка хорошо и тихо отошла. Листочек с молитвой в руках держала. Спросила о тебе, спустя время глубоко вздохнула и откинула голову на спинку дивана».
Мама в свои 67 умирала в московской больнице, просила, чтобы я не уезжал. Но у меня срочные дела были. Уехал и сказал, что во вторник вернусь. Заботы не дали, пришлось переиграть на четверг. В среду позвонил Коля, отчим, и сказал, что мама умерла. Рассказал, что спокойно почила. С утра все спрашивала: «Где Женечка?», потом молилась до обеда и тихо преставилась…
«И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой? Он сказал: не знаю; разве я сторож брату моему?»
Где, Женечка, бабушки твои и мама?
Последний свой год бабушка Клава просидела преимущественно в одиночестве на диване. Я отделался шикарной иностранной инвалидной коляской, которой она так и не воспользовалась. Завещание оставила на вырванном из тетради листочке в клеточку. Пыталась подравнять листочек ножницами, но из-за слабого зрения получилось неровно. В завещании ни одного слова о квартире и вещах. Начиналось оно так: «Детки мои дорогие, вы должны любить друг друга». И дальше весь листочек на эту же тему.
Поломанной бабушке помогала доживать Софья Андреевна своими уже неважными силами. Денег твердо не брала, хотя бабушка всегда пыталась дать ей свои пенсионные копейки. Мама к тому времени жила уже в Москве, а мне было не до бабушек: в 35 лет жизнь так увлекательно шумела со всех сторон, что я не успевал деньги тратить. Санин папа гордился бы мной, будь я его сыном. Начальствую, работы валом, все получается, и большие люди зовут на свои юбилеи. Иногда забегу в богатый яркий магазин, наберу ненужных дорогих продуктов и затащу полные пакеты на четвертый этаж. Бабушка и Софья Андреевна искренне радуются, хвалят меня. А потом Софья Андреевна бредет помаленьку в ближайший магазинчик за тем, что надо. Через неделю я снова появлюсь, довольный собой, чтобы осчастливить их бесполезным товаром.
Прошло три года после смерти мамы. Звонит Оля – дочь Софьи Андреевны, старшая сестра Сани, – говорит:
– Женя, мама вчера умерла. Софья Андреевна.
– Ой! Олечка, горюю вместе с вами. Упокой, Господи, ее душу. Крепитесь! Когда похороны?
– Дня через три-четыре. Мама не дома умерла, за ней надо ехать. И Саше надо успеть приехать. Ты придешь?
– Конечно-конечно! А куда?
– На Центральное кладбище. У нас там есть место.
Еле нашел их в дальнем краю кладбища. Помню бесконечную морось, холод, огромные черные тополя, закрывающие своей листвой и без того мрачное небо. Среди дня – темно, как в поздние сумерки. Священник с двумя певчими уже уходил, работяги лопатами бросали мокрые груды желтоватой земли в яму. Не успел я по-человечески проститься с Софьей Андреевной. Опоздал. Опять опоздал!
Оля приветливо улыбнулась, подала пирожок и конфеты, сказала:
– Как хорошо, что ты пришел!
– Да жаль, опоздал малость. Работа задержала. Оля, а как мама умерла?
– Она к Саше поехала погостить на недельку, помочь по хозяйству, а на обратной дороге умерла.
– В поезде?
– Нет. Она вышла из поезда.
– Зачем? Где?
– Посреди дороги.
Оля назвала небольшой городок, где вышла Софья Андреевна. Забыл его название. Не помню даже, какой поезд был: то ли Одесса–Киев, то ли Одесса–Харьков. Наш город Сумы расположен между Киевом и Харьковом. Спросил бы сейчас у Оли, но она давно съехала с той квартиры, и неизвестно, где ее искать. Саниного адреса тоже не знаю.
– А почему она вышла?
– Мы через старые папины связи попросили людей выяснить, что было. Они нашли и поезд, и вагон, и проводников. Те сказали, что она была в полном здравии, но почему-то после обеда решила выйти в райцентре. Объяснять проводникам причину не стала.
– На вокзале умерла?
– Нет. Как выяснилось, в церкви. Я забирала маму и разговаривала со священниками и прихожанами, которые там были. Мама пришла на вечерню, стояла, молилась со всеми, потом во время службы вышла к столику, ну, который посередине стоит…
– К аналою…
– Да. Повернулась к людям лицом, поклонилась, попросила прощения, упала и умерла при всех.
Морось перешла в дождь. Землекопы зашевелились быстрее, провожающие поспешили к кладбищенской церкви. Оля с Саней остались.
– Промокнем, – говорю.
– Да-да, Женя, иди быстрее в храм.
– А вы?
– Мы – ничего. Не утонем. Дождемся, веночки поставим и к вам пойдем.
– Не-е, тогда и я с вами постою.
На портрете Софья Андреевна со своей неизменной тихой улыбкой.
Дождь еще более усилился. Медленно молча идем к церкви. Одежда промокла насквозь. Лужи не обходим – смысла нет: ноги в грязи по икры.
В моей голове растерянность. Как так можно: выйти из поезда, найти церковь и умереть? Если бы не Оля рассказывала, так и не поверил бы. Не было в моей голове понимания случившегося. Только спустя годы услышал: «Честна пред Господем смерть преподобных Его» – и начал догадываться, что значит: «Христианския кончины живота нашего, безболезненны, непостыдны, мирны просим».
…Жил-жил, да так в непонимании и пережил тех, кто со мной рядом был.